Книга всегда была для меня советницей, утешительницей, красноречивой и спокойной, и я не хотела исчерпать ее благ, храня их для наиболее важных случаев.
Жорж Санд
Но надо было еще обтесать, приручить, обучить.
Для начала годились все средства. Например: «Сапоги должны быть надраены так, чтобы я разглядел в них вот эту свою ма-аленькую бородавку. Нет вопросов? Праавильно...»
А осень стояла гнилая, дождливая; военный городок развезло: чтобы в таких условиях любоваться своей бородавкой, старшина разложил у входа щетки, бархотки и банки с гуталином. Полы в казарме мыли несколько раз в день, и сырую казарменную духоту пропитал саднящий горло спиртовой запах гуталина. «Кругом! Правую ногу поднять! Давно полы не* мыл? Сейчас пропишу два гектара...»
Наконец к дождю примешался снег; за окном побелело, и хотя бы с чисткой сапог и мытьем полов стало полегче.
Пришла зима, и в казарме затопили печь — огромную, в четверть стены, сжиравшую за зиму целую рощу.
С этой печыо связаны первые годы армейской жизни. Можно сказать, что и они сгорели в этой печи, обратились в дым.
Опытный старшина раскусил меня, разглядел, что я из тех дичков, которые не прививаются к армейскому древу: по-научному — несовместимость. Он не любил эту категорию солдат. Но чем стругать меня и обтесывать, безуспешно обращая в «военную косточку», решил приспособить к делу мои крестьянские навыки — приставил к печке истопником.
Работы хватало — зима в тех краях долгая.
В феврале нас бросали на разгрузку вагонов с лесом: с платформ осторожно скатывали обледеневшие бревна, налитые мертвой свинцовой тяжестью, и несли метров сто, до машин. Мела поземка, и поле за железнодорожной веткой с шелестом ползло на нас. Перегруженные машины вязли — их приходилось толкать. И к концу короткого февральского дня от нас не оставалось ничего, кроме ноющих перетруженных мышц и продрогших костей; собственный скелет ощущался так явственно, будто стоял перед глазами, голый, как на уроке анатомии.
Помню, я вернулся с разгрузки платформ и забрел в пустующий клуб. Я страшно устал. Не хотелось никого видеть. Забрел в клуб и устроился в теплом закутке между стеной и печкой: сдвинул три табурета, бросил на них бушлат, лег. С какой-то безвольной готовностью я погрузился в давящий на меня мрак, слился с ним, растворился; во мне не осталось ни одного светлого пятнышка, ни одной точки в черноте, по которой меня можно было бы опознать, на которую я смог бы вернуться назад и обрести себя. Озадачивала безболезненность растворения, полная прострация... Когда послышался шепот и скрипнула дверь,