Никогда двадцать огромных томов не сделают революцию, ее сделают маленькие карманные книжки в двадцать су.
Вольтер
Другой одаренный самородным и сильным словом, таким гармоничным и емким среди любимых таежных кедрачей и полноводных рек, в ненавистном городском интерьере делался нелепым и даже смешным: стоило любви покинуть его, как тут же его покидал и бог правды; уязвленный собственной нелепостью, он ярился, как кулачный боец в разгар побоища, круша и гвоздя всех и все, сильных и слабых, правых и виноватых, и ошалело озираясь налитыми кровью глазами; судя по писаниям, гроздья своего гнева он вскармливал в пивнушках, вытрезвителях и милицейских участках забытых богом городков и затем со свирепой прямотой выплескивал все виденное на страницы книг, разбрызгивая кругом гной, дерьмо и сукровицу; эффект получался ошеломляющий, читатель только испуганно утирался.
Третий был очаровательно болтлив в своих писаниях и умел подчеркнуть все оттенки привлекательности, отпущенной ему природой; актеров такого толка называют «шармерами». В отдельных пассажах музыкальность его прозы подходила к той грани, за которой слово становится звуком, а строка — музыкальной фразой. Я не любитель изысканностей и скорее всего не запомнил бы «шармера», если б не одна его книга: вся — от первого до последнего слова — она была придумана, нафантазирована (вовсе не будучи фантастикой), сочинена и сказана; воспарившая над житейской суетой и бытом, она походила на яркого воздушного змея, запущенного мечтательным мальчишкой, и стояла над обалдевшей толпой, разинувшей рты и ронявшей шапки, и веревка, связывающая ее с землей, дрожала от возносящегося потока... Я давно читал ту книгу и позабыл все, кроме ощущения полета и вдруг прихлынувших слез. «Значит, можно и так! — говорил я себе.— Можно парить...»
Но какой жадный голод по Земле и жизни охватывал среди фантастических облаков и пестрого карнавала!
Круг замыкался.
Резкой самобытностью своих голосов эти трое и с к а-
Жали звук, окрашивали его своим тембром... Возможио, именно в этом задача художника...
«Конечно, предмет должен что-то значить, равно как предмет должен чем-то быть; но в конечном счете все сводится к душе автора, к тому, означает ли тот или иной предмет для него что-нибудь или нет: по-моему пустота или содержательность зависят в большей мере от субъекта, нежели от объекта». Ф. Шиллер1.