Никогда двадцать огромных томов не сделают революцию, ее сделают маленькие карманные книжки в двадцать су.
Вольтер
.в дело вмешалось чувство вины Белки.
Форпостами с нацеленностью атак, а ее источавшаяся вовне энергия жгла саму плоть окружающих сфер. Песчинки воинственности, однако, уже теряли задор и ветшали, но скрепляли самих себя уверенностью в помощи покровительствующей им вечности. Разъедание прочных с виду тканей червями потока новых тенденций шло незаметно, но без остановки. Не сразу, но всколыхнулся оплот выстроенных каркасов и вдруг стал осыпаться от корней до тех пор, пока их прежние вершины не были разметены с земли безжалостным ветром времен. На том же месте из глубин проросли скелеты новых стен и, казалось, вся бессмыслица круговерти имеет алгоритм жесткой конвейерной работы. Была ли смена конкретных форм вселенской заданностью априори или они просто лезли из пустот бытия в надежде отстоять право рожденной плоти на корм? А, может, это право с первых песчинок новой крови уже было загнано в рамки самого рока? Маше от рождения было предписано пострадать от идеи Темы (Боже, как Адик мог предсказать конец всех его сует?) или какого-нибудь коллективного Темы; или она с головой упала в случайность своего бытия и оказалась очередным фрагментом цепи сумасшедшей безнамеренности жизни? Сам-то Тема не мог не пострадать в выбранной им гонке стяжания амбиций — учитывая всю чушь его ценностных подходов. Сбой в программе Темы, конечно, был обусловлен безмерностью тактических забот и отсутствием адекватного взгляда на любой мало-мальски значимый факт — Ларгин вообще, возможно, перестал понимать, что же влекло его больше всего — деньги Маши или сам драйв от авантюр. Тема явно переоценил свои силы и вышел на недоступный ему уровень. Совсем не то уже Раевский — судьба подарила ему гениальные возможности строительства всего вокруг себя; и он почти безмятежно лепит новую реальность, совершенно не сообразовываясь ни с чьими интересами и амбициями. Раевский и Тема стремились к одному, но несоразмерность стартовых позиций изначально размежевала результат для каждого. Значит ли все это, что предопределенность существует или она лишь математически выражает себя в причинно-следственной галиматье природных качеств и обыденных поступков? Но почему Раевскому так легко дается все — оттого, что в нем собрана необходимая комбинация свойств или он выражает в деятельности волю нарастающих обстоятельств? Скорее всего — выражает; но если это, действительно, так, то предрешенность как факт бытия существует, беря на службу угодных ей людей. Водит всех за нос, никому не сообщая конечных задач. Кто водит — Раевский или предрешенность,— сейчас понимать было неважно. Раевский вырвался на простор Москвы и, кажется, проглатывает ее целиком. Но какой план сидит в его гениальной голове? Он — один из немногих, кто может реально разворачивать мир, но в какую сторону? Что-то смущает во всех его великолепных речах и расчетах — наверное, особенная сухость переживаний. А, может, пришло время тотальной душевной сухости, а Раевский лишь выражает общий тренд? Вдруг судьба человечества делится на какие-нибудь вертикальные уровни и уже пройдены зарубки сексуальных и душевных переживаний его значительной части? Теперь ведь мало кто кому сочувствует, а в ход со всех сторон идет сверхжесткий рационализм. Разве не проявляется жесткость и сухость в покупках-продажах акций, выдаче-получении кредита и в конкурентных битвах государств? Есть ли, вообще, место сочувствию в мире грохочущего железа и тотального расчета?