Книга всегда была для меня советницей, утешительницей, красноречивой и спокойной, и я не хотела исчерпать ее благ, храня их для наиболее важных случаев.
Жорж Санд
1 М е й м у н (арабскмаймуни (груз.) — обезьяна.
Работал ее характерный каркающий голос Пифии и античный жест руки с длинными холеными ногтями.
От нее же я впервые услышал историю Гильгамеша — древнейшее сказание, записанное на глиняных табличках в Шумере. Более того: она шутя называла меня Э н к и д у — именем
Нужно было видеть восторг дедушки после этого рассказа.
«Маро! — звал он и хлопал себя по коленям.— Слышала, старуха? Мельник выиграл судебное дело у короля! А меня наш бестолковый Гогиа-председатель когда захочет, тогда и турнет с места. Дорогу прокладывать приспичит или еще чего — бумагу припечатает, и готово! Вот это я понимаю — закон! Где, ты говоришь, такое случилось? В какой благословенной стране?» «В Пруссии,— отвечала Этери Георгиевна.—
Мне показалось, что с моим приездом эти болезненные реакции обострились, и, думается, я разгадал причину:
Прежде окном в большой мир, рассказчицей, была для нас Ивлита. И вдруг — эта женщина, объездившая полсвета, владеющая шестью языками и читавшая на них книги, которых не читала не только
Красавицы грузинки, воспетому в стихах... Встречаются в горах такие церквушки: сложенные из местного камня грубоватой тески, с простым орнаментом над входом, расписанные местным богомазом и украшенные вышивками деревенских старух — куда им до Гелати и Ошки1, но присмотришься повнимательней и поймешь, что никакие соборы не выразят так полно душу этого места, не вместят ее и не наполнятся ею.
Легок и щедр был труд
Гелати, Ошки — знаменитые образцы грузинской средневековой архитектуры.
Ревянные лопаты и велели лезть на крыши — взрослым туда пути заказаны, черепица не выдержит; дети весело сбрасывают снег и прыгают в накиданные сугробы... Концовкой миниатюры, видимо особенно нравившейся автору, было не лишенное поэтичности, или, уж во всяком случае, педагогичности, наблюдение:
Та засмеялась виновато и, подойдя к Этери Георгиевне, обняла ее сзади:
— Ты уж извини меня, Этери. Всю жизнь глупая, да еще состарилась. Извини, голубушка. Не обессудь...
В день моего приезда Этери Георгиевна пообещала рассказать о себе,
Случалось, в пивной или в каком-нибудь винном погребе к нам прибивался захмелевший беззубый хмырь в замусоленном лапсердаке и, колотя себя кулаком в грудь, хватая соседа за лацканы, клялся, что он тоже, ага, оттуда — с лесоповала, с Воркуты или с Колымы, ага, а за что? Чтобы яда против советской власти? Ни-ни...— и в доказательство предъявлял свои наколки и сипел блатные
Она слышала о них кое-что — слухи дошли и до деревни, однако недостоверно и без подробностей. Услышанные от меня подробности взволновали ее.
Таким образом, ее исповедь стала как бы ответом на мой рассказ.
Мы сидели под липой. Этери Георгиевна вышивала на пяльцах и просто, без малейшего пафоса, как о школьных делах минувшего дня, повествовала о своем аресте
«Вы такая любительница спорта?»
«Нет, я поехала с мужем, которому необходимо было повидать кое-кого из друзей».
«Кого именно?»
«Я не знаю».
«Но мы знаем, как затруднен был въезд в Германию в тридцать шестом году. Как вам это удалось?»
«Оформлением документов занимался мой муж».
«С которым вы так и не удосужились
«Я говорила, что в камере собралось много иностранок. Нас так и дразнили — «коминтерном» и «лигой наций»... Однако большинство были все-таки русские,— продолжала Этери Георгиевна, помолчав и опять берясь за пяльцы.— Они значительно тяжелее переносили свое положение, это бросалось в глаза. Но каждая мучилась по-своему... Была с нами некая Людмила Терентьевна, человек удивительной твердости духа и жизнестойкости. Она все время подбадривала нас, обнадеживала,